 |
СЕРГЕЙ БАСОВ
|
ПАНОВСКИЙ ТРАКТ
|
-67-
|
Зима 1923-1924 года. Любовная связь Ивана Григорьевича
Ночь. Небо вызвездило морозом. Санная дорога на север от Панова еще не накатана, едва заметен след полоза. И снег - не как перед рождественскими праздниками - не сыпуч и не скрипуч. А дорога, выбежав за Большие Зимёнки, завиляла по перелескам и утонула в лесной чаще. Мохнатые ели то и дело царапают лапами по лицу.
Кобыла Расправа, 11-й член нашей семьи, идёт шагасто, уверенно. Отец пьян ещё с дома. Напился с Илюхой Лопатиным невесть по какому случаю и объявил семье, что он должен всенепременно и тотчас же ехать в Лух. Мама, было, стала говорить, что никакого в Луху базара по пятницам не бывает, а - только по воскресеньям. Но бабка Алёна приговорила:
- Пускай едет. Он хозяин, ему больше знать, что делать. А ты, Марьюшка, не ввязывалась бы - последний срок дохаживаешь. Побереглась бы.
Мы вместе: я, Аркаха и Вашка спали на полатях, под потолком. Свет шестилинейной лампы под абажуром высвечивал на потолке белый рассеянный круг, падал сверху на лица домашних, чернил тенями лица.
Мама, что-то знала или догадывалась, а бабка уж это точно всё знала. На то она и старуха 68 годов, чтоб всё знать.
Мама страдала, видно было по частым вздохам и по ранним морщинам на лице. Может, конечно, это и от беременности. Однако страдала и бабка Алёна, притом, не менее. И обе с каким-то испугом поглядывали от отца.
В доме что-то случилось и от детей скрывалось.
- Пускай едет, пускай. А кого возьмёшь с собой?
- Я поеду один, - заявил отец и тотчас же получил отпор.
- Один не поедешь, не пущу, - заявила решительная бабка.
- Но мне же...
- Возьми Серёньку, воз постережёт, лошадью станет править. Куда ты такой-то, родимец? Может, до утра... выспишься, тогда и…
- Ночью доеду до Покрова…
- Тогда - Серёньку...
Я сижу, затянутый в овчинный тулуп с большим воротником, в руках - вожжи. Но я не правлю лошадью, я не знаю, куда ехать И мне страшно, кругом лес. За каждой елью, обсыпанной снежными шапками, чудится разбойник или волк. Одна Расправа знает, куда едет её хозяин. Дорогу передуло снегом. Расправа идёт, целиком увязает по брюхо в снегу. Переезжаем какую-то незамерзающую речуху. Вода хлюпает под рогожей. Но вот снова обозначилась какая-то дорога, и Расправа фыркнула как бы от облегчения. Скажите на милость - простое животное, а переживание имеет!
Не впервой я вот так же езжу с отцом. И всегда он пьяным засыпает в пути. А я сжимаюсь от страха перед возможной встречей со зверем или с лихим человеком. Когда особенно страшно, а впереди чернеет фигура человека возле ели, я забываю о своем безбожничестве и шепчу одни и те же слова: "Господи, помоги! Господи пощади! Я не хочу, чтобы меня убивали!"
И начинаю трясти отца:
- Папаша, папаша! Проснись - мне страшно! Разбойники…
Расправа наконец-то встала. Ни дороги, ни следа. И вокруг - один лес. Храпит отец. Ну, если я вернусь живым, никогда больше с ним не поеду - хоть убей!
- Думай, Расправушка, думай, - шепчу я. - Соображай, что нам делать, куда ехать.
И тут я вижу сквозь кусты контуры построек за лесом. Совсем рядом изба. Расправа привезла именно туда, куда не раз возила отца.
- Ась! - просыпается отец сам собой. - Где мы? В Покрове Пресвятой Богородицы? - протирает глаза отец. - Но-о! - дёрнул он за вожжи. Расправа сделала несколько шагов и головой упёрлась в ворота дома.
- Посиди. Не засни, - наказывает отец и уходит.
Он стучит кнутовищем в раму окна, вспыхивает свет. Бегают по занавескам тени. Звякает щеколда. Женский обрадованный голос:
- А я думала не приедешь…
- Приехал вот, поговорить надо.
- Заводи лошадь во двор, не отпущу. Ночевать будешь у нас. Мама знает всё…
- Я... не один. Мальчонка со мной, - виноватился отец.
- Ну, заходи сам...
Я на всякий случай закрываю глаза. Если ко мне подойдут, пускай думают, что я сплю и ничего не слышу и не вижу. Ой, и как же мне стыдно-то! Всё-то я понимаю, что происходит на моих глазах. Таких баб у нас на деревне называют "шмары". Шмару батя завёл. А как же мама-то? Что если я утаю, а она узнает? Да, она и так догадывается, видно, оттого и морщины. Не от старости же, какая старость в 39 лет! Ой, она догадывалась. А бабка Алёна, эта... знала. Потому одного его и не пускала. "Возьми Серёньку... " А для чего вам всем этот Серёнька спонадобился? Чего не Арканьку, не Ваньку, а именно Серёньку? Дурачка нашли, да? "Глумной" он - да? Будет молчать, а и станет говорить, так легко не поверить: глумной, рама на него падала, мозги были задеты. Чего с такого спрашивать? Чем он лучше дурачка Олёхи зимёнковского, что ногами месит глину и гогочет: "Я коня изделал! Смотрите, какой у меня конь!" А если я вовсе не такой уж и глумной? Вон осилил же без слизыванья арифметику, и даже сам Ванька Чистяков похвалил. Я-то захотел и осилил. А вот тот же Ванька Чистяков, никак не осилит рисование. Нет, бабка Алёна, не того ты послала в тайные соглядатаи за отцом. Я вот возьму и рассержусь, да как грохну этой покровской святой богородицы шмаре - кто она такая! Только вот как мне стыд в себе погасить? Жжет этот стыд мне глаза. Не смогу я больше прежними глазами глядеть отцу в глаза. Стыд, говорят, глаза выест. Похоже, он начинает уже выедать мои глаза. Конечно, я не Аркаха - на отца руку не подниму. Знаю, что и большой когда вырасту - тоже не подниму. Не за что, конечно, мне любить, но я люблю отца. Вот - истинный Христос - люблю. Наверно, это и мешает мне "рассердиться" по-настоящему и бросить правду в лицо. Трус я, трус, - больше ничего!
Отец долго не выходил из дома. А потом погас свет в окнах. Цепенея от своих мыслей и от холода, забиравшегося через кислошёрстный тулуп и валенки к моему телу, я уже ничего больше не видел и не слышал. И скоро мне стало "всё равно", так как я замерзал, брошенный отцом, и... умирал.
Не сразу я понял, что надо мной, наклонившись, кто-то стоит. Стояла женщина, ОНА, ТА САМАЯ, я это понял по её густому, мужиковатому голосу.
- Тебя зовут Серёнька - да? А я тебя знаю, видела в деревне. На вот... поешь горячих пельменей. Да ты не отодвигай, а ешь, а то они замёрзнут.
- Уйди от меня! Ты…! Ты...! Ты шмара! Я ненавижу тебя…! Отдай моего отца! Отдай...! - кричал я нарочно громко, чтобы услышали в доме. И уже не отдавая себе отчета, что делаю, - иного делать я не мог - вскакиваю на ноги с кнутом в руке. И ремённым кнутом: раз - по бедной Расправе, два - по этой противной женщине. Женщина не защищалась. А Расправа никак не могла выбраться из дорожного тупика. Я потянул за вожжу, и лошадь послушно развернулась. И мы с ней - я, стоя с кнутом в руке, она - вскачь, обиженная незаслуженным наказанием, - понеслись вдоль деревни, нет - села, мимо церкви, куда-нибудь.
Женщина в черном, чёткая на снегу и непомерно высокая ростом, осталась стоять у ворот дома.
Куда я мог уехать в этом незнакомом селе? И Расправа не могла долго бежать, пошла шагом. Отец нагнал меня. От него пахло сивушным перегаром.
- Ах, ты с-сукин сын…! - бил он меня, валял кулаками, как мешок, набитый шерстью. Попадал по спине в тулупе, по воротнику. Старался ударить в лицо, а я его закрывал большим воротником. Мне не было больно, только обидно. Обижали эти слова, которые и раньше сыпались на меня, на каждого из нас, детей. Они теперь, в этой обстановке, были непереносимо оскорбительны. Не столько для меня - для моей мамы. И я, всегда молча сносивший такие слова, теперь не смолчал.
- Меня родила женщина, мама - она человек, а не сука! Это ты - кобель! И твоя шмара - сука…!
Странно, отец больше меня не хлестал кнутом, не бил тычками своих кулаков. У него словно бы отнялись руки.
Мы поехали дальше. За село. В другом селе он тоже подолгу засиживался в домах. И мне так же выносили в сани поесть чего-нибудь. Я не отказывался, но и не ел - вся еда стыла на морозе. Пробовал отдать Расправе, она тоже была голодна. С одного снега, что она доставала губами с кустов, сыта не будешь. Но и она, тем не менее, не взяла в рот осквернённой поступком хозяина пищи.
Не помню уж, что потом было. Мы долго, дней несколько, ездили с отцом по лухским деревням. Отец собирал готовые валенки взамен выданной мужикам-пимокатам артельной шерсти.
Ни одна пара валенок не оставалась, наверно, не обмытой водкой. Когда отец становился сильно пьян, мы где-то ночевали, в чьём-то доме. Потом, и обязательно в сумерках - выезжали дальше по деревням.
То, что я пропускал занятия в школе, отца, по-видимому, не очень-то тревожило. Вот кому по приезде я всё расскажу - так это Григорию Спиридоновичу.
На обратном пути домой отец всячески старался меня задабривать. А у меня уже "не было" глаз, стыд все их "выел", и я мог глядеть "пустыми глазницами" на бородатое сконфуженное лицо отца как ни в чём не бывало. Я был "бесстыжий", а у отца в лице, в треугольниковых серых глазах, - застывшие скорбь и стыд. И мне опять почему-то стало его жалко. Наверно потому, что не могу я рассердиться так, чтобы уж больше никогда не жалеть.
- Ну, чего ты, дурашка мой, так взбеленился? - журчал над моим ухом голос отца. - Мало ли какие женщины… с кем приходится иметь дело, бывают. Плохое предполагать в своем отце нельзя. А за слова эти мои, нехорошие, и заступничество за мать - это я принимаю, и больше так не буду. Ты вырос у меня, стал не просто высоким, ты стал взрослым. И давай по-взрослому всё с тобой обсудим.
Подъезжая к Панову, я все думал, говорить ли мне бабушке с мамой или промолчать? Да, наверно, и учителю не надо про мои подозрения рассказывать. Попахивает кляузой, доносом. Да и артель, наверно, скоро распадётся. Весной, обязательно. Тогда и отец не станет ездить по селам лухской округи, а у мамы расправятся морщины у глаз и на лбу. Определенно нехорошо рассказывать чужим посторонним про то, как и чем живет семья. Что же мне делать? Не говорить ничего? Даже бабушке Алёне? Маме - не надо. А вот бабке Алёне... ну, она же старенькая, и это её сын. Скажу.
Я рассказал бабке Алёне. Думал, она сейчас возьмет ухват, сковородник, да сковородником своему сыну, а моему отцу, и смажет. Ничего подобного. Не шевельнулась с места. Подперла рукой голову.
- Старые люди говорили: "Провинился князь, а наказывают всю волость". Провинится глава дома, а корят и наказывают всю семью, от мала до велика. Понял?
- Понял, бабушка.
- А раз понял, нечего больше говорить. Молчи, сынок, прохудился что-то наш главарь. За вихры бы отдёргать - седые волосы пошли. Седина в бороду, бес в ребро. Перебесится. В батюшку родимого… Тот кобелина был, никого не пропустит - всех обнюхает. Матери, смотри - молчок.
Мама родила Васютку на исходе декабря. Отец радовался: сбылась мечта о семерых сыновьях. Перестал даже выпивать. Я был доволен тем, что промолчал, и только по-прежнему не мог смотреть прямо в глаза отцу.
ЧАСТЬ 4. ОТРОЧЕСТВО. 1922-1924 ГОДЫ
НАЗАД к ОГЛАВЛЕНИЮ