|
СЕРГЕЙ БАСОВ
|
ПАНОВСКИЙ ТРАКТ
|
-44-
|
Дед Ефим и внуки Басовы
Не сбылись надежды деда Ефима иметь наследников. И хотя крепкий и стойкий в своих симпатиях и антипатиях старик недолюбливал старшего из зятьёв, Басова, погодки-внуки, сыновья Машеньки, невольно привлекали его. Старшего Шурку так просто до старческих искупительных слёз полюбил, как сына. Шурке у деда тоже нравится. Выйдет из школы в Выставке, перейдёт Елошки с Чернухой, потом по горе, через Большие и Малые Зимёнки - к деду на мельницу, в Морыгино. Неделями Шурка жил у деда с бабкой Анной в Морыгине, пока за ним не придёт сама мать Машенька и не уведёт домой. Уведут, отнимут у старика любимого внучонка Шурку - не вытерпит, сам пойдёт в Большое Паново проведать.
Мне трудно сказать, как ко мне относился дед Ефим. Мальчишком я был беспокойным, шаловливым и, кажется, своим фантазёрством и стремлением первенствовать, своим "яканьем", а, может, и ещё кое-чем похуже, мог деду напоминать моего отца, а его зятя. Притом, не так уж и далеко отстоит это Морыгино от Большой дороги c Пановским трактом, чтоб слух не дошёл о драках и чудачествах внука Серёжки и о слёзных воздыханиях матери Машеньки. Бывало, дед придёт и отругает меня - это в пору безотцовщины и палехской учебы. Единственные бранные слова "язвить в душу" были пострашнее всяких "матов" не только отца, но и дяди Ильи.
Все мы меняемся со временем и взрослением, и теперь мне кажется, что дед Ефим к моему шестнадцати-восемнадцатилетию питал ко мне почти отцовские чувства. Я походил лицом на брата Александра, а он был точной копией деда Ефима. Стало быть, и я - тоже.
В Тридцать втором году летом я побывал в Морыгине у деда. Он уже не молол на мельнице, передал всё зятю Егору Ивановичу. Бабка Анна всё ахала и охала, глядя на меня и говоря, как я вырос, да как похорошел. Были и яблоки из сада, и пчелиный - в сотах - мёд. Дед увязался меня проводить.
Наверно, это была трогательная для сторонних морыгинских жителей картина: долговязый, тонкий, как журавель, внук, по-городскому одетый в костюм с брючками, в полуботинках, в белоснежной сорочке с галстуком, на голове - фетровая светлая шляпа с большими полями, и рядом с ним маленького ростика мужичок цыганского обличья в черном картузе, жилетке, из-под которой краснела рубаха. Нетерпение и порыв в миленьком "девичьем" личике "журавля" - желание поскорее остаться одному, чтобы побежать окольной дорогой через Бокари и Раменский лес в Казаково к ждущей его Насте. Неторопливая, углубленная сосредоточенность в закопчённом лице "цыгана". В картечинах-глазках - не чёрная убойность готовящегося осуждения, а серая оплавленность навернувшихся слёз; серебро буйных кудрей на открытой голове; серебро отпущенной бороды и усов; золото табачного красителя вокруг рта. Покорность склонённой головы. Тяжеловатая поступь ног, обутых к грубокожие - для работы - крестьянские сапоги.
Внук, окрылённый светлыми надеждами и любовью, и дед, растерявший в жизни всё, и теперь прощающийся с единственным из заглянувших в деревню внуков, умчавшихся по Пановскому тракту в город. Где он, тот его любимейший внук Санька, что прирос к сердцу деда, как сын? Говорят, инженером стал, в Москве заводы проектирует. Забыл про деда из Морыгина. И не напишет. Хоть бы - на четвертушечном листочке. Как уехал в Иваново, в институт - так и забыл деда своего. Знал бы… Ах, сынок, сынок, знал бы ты, как ждёт тебя дед-старик.
Заповеди деда Ефима Арсентьевича
Мы с дедом вышли за мельницы. Впереди синевато-серой стеной рожь.
- Пойдём-ка, присядем, - сказал дед Ефим и потянул меня за рукав в колосящееся поле.
Присели на землю. Рожь высокая - скрыла с головой.
- Погоди спешить-то, - сказал дед, заметив моё нетерпение и удивление. - Успеешь… Вся жизнь впереди. А у меня... скоро конец. Давай-ка со свиданием, и с прощанием, - вытащил дед из кармана брюк шкалик водки и кусок ржаного хлеба.
- Чего ты, дедя? Жить надо, - сказал я, и царапнуло что-то остреньким по сердцу, а глаза стало резать, будто мыло попало.
- Помолчим, сынок, об этом. Ну, из горлышка придётся, забыл стопку. Не побрезгуешь?
- Ты - что?! - вскочил, было, я с обидой.
- Ну, прости, коли так, сядь. Нехорошо прощаться с обидой. Умру я скоро, сынок, - продолжал дед и запрокинул голову с бутылкой во рту. Отпил ровно половину и передал бутылку мне. Я, запрокинув голову, выпил всё до дна. Дед протянул мне кусочек хлеба. Я понюхал хлеб, как это сделал дед, но есть не стал. Горячая влага проникала, обжигала внутри. Пьянел. На какое-то время всё поплыло перед глазами как в тумане: мельницы, стоявшие рядом, как часовые, колосящаяся рожь. И не было никакого Казакова с Настей. Мельницы тревожно и предупреждающе размахивали крыльями, словно руками.
- Дедя, ты в колхозе? - спросил я.
- Все мы нынче в колхозе, сынок. Напрасно Машенька-то уехала. Жили бы да жили, и мне бы рядом с вами повеселее было. Уехал зятёк мой, Егор Иванович, и Дунюшку - с собой. А внучки мои, чай, знаешь, что с ними приключилося? С Тонюшкой? - старик обезоруживающе заморгал глазами и, не скрываясь, выплакался и высморкался в клетчатый платок.
Я знал всё, что произошло в семье Егора Ивановича и тети Дуни. Только молча головой кивнул, что знаю, но говорить не стал.
Наш розовый дом отсюда с бугра от мельниц был, как на ладони, и рожь не могла скрыть. В доме был сельский совет, во дворе - скотный колхозной двор.
- Я не знаю, сынок, какая вас ожидает жизнь там, на чужбине, - снова заговорил дед, не собираясь вставать и прощаться, и я приготовился терпеливо ждать. Потом, я всю жизнь стану вспоминать эту нашу с дедом последнюю встречу и прощание, и укорять себя за нетерпячку. Кто знал, что видимся последний раз. Что вскоре, как мне напишет на Урал отец, дед Ефим скоропостижно скончается, сидя на том самом внутридворовом крыльце, на котором когда-то сидела обесчещенная, осквернённая, опоённая зельем, его любимая жена Оля, красавица. Может, это совпадение, а может и - нет...
- Не знаю, как жить будете, - опять дед вернулся к своей мысли о нашей после него жизни. Он не одних нас, своих внуков и свою дочь, имел он в виду - весь народ. - Больно уж вы торопитесь всё сломать, всё старое будто бы плохо. Сломать-то ведь недолго, как бы да не пришлось сломанное-то по осколочку собирать. Ну, дело ваше. Я тебе, сынок, вот что хочу сказать. Война, наверно, тебя накроет - к тому дело идет. Я воевал в Турецкую в пластунах. Плевну брал со Скобелевым. Бог миловал: целым вернулся. Придётся тебе быть на войне, попомни мои слова старого пластуна. На войне, если хочешь остаться жив - заповеди соблюдай. Сказал бы про Веру и Бога, да вы всё равно в них не верите - первая заповедь. Вторая: будь милостив к раненому пленному - смири свою ярость, не мсти. Третья заповедь: пощади старого человека, старый - он, что малый - беззащитен. Но самая главная - четвёртая заповедь: не тронь женщину - беду наживешь. К тому говорю, что по себе знаю, какими глазами солдаты смотрят на женщин после боя. И пятая: ничего чужого на войне не бери, кроме самого необходимого - еды, питья.
Дед и ещё много говорил, всего не помню. Это была удивительная беседа. Молчаливый дед Ефим Арсентьевич - то ли чекушка язык развязала - говорил и говорил без умолку. Когда-то весь разговор я помнил, сейчас - стёрло из памяти, как мокрой тряпкой меловую запись на ученической доске.
И дед, ну совсем, совсем родной и ласковый был - обнял меня и трижды в губы расцеловал.
- Теперь иди и не оглядывайся, я буду плакать тебе в след. Передай там Машеньке, никак и мне после Петрова дня вслед за Оленькой в путь-дорожку, в Царствие Небесное.
Я пошёл прямо по ржи. Дед окрикнул, вернул.
- Возьми вот, сынок, на память обо мне, - отстегнул он от жилетки серебряные часы с цепочкой. - Часы надёжные, "Павел Буре", не забывай заводить раз в двое суток. Ну… лети, сокол мой ясный! - голос деда пресёкся.
Я, ускоряя шаги, побежал. От пруда оглянулся - дед, серебряноголовый, в красной рубахе стоял по пояс во ржи. Помахал рукой ему - не отозвался. Я вбежал на мост через Чернуху - дед - как стоял на Морыгинском бугре, так и остался.
Он навсегда для меня "стоит" всё там же, возле мельниц, машущих на прощанье крыльями.
Несравненная моя мама - Мария Ефимовна Баранова
Мама моя достойна своего отца, Ефима Арсентьевича - во всём она честна и справедлива.
Мама красива, стройна, не велеречива: маленький ротик всегда сомкнут; припухшие глазки всегда ясны, никогда не затуманены сомнениями - некогда; маленький лобик не всхолмлен морщинами раздумий, не проборонён колебаниями; смуглая кожа овального личика озарена румянцем; длинные, ниже пояса, косы собраны на затылке в тугой узел буровато-чёрных волос, узел тяжёл, оттягивает мамину голову назад, оттого мама всегда ходит как бы с высоко поднятой головой, поневоле гордая. Всё, что потом мне станет нравиться во встреченных на пути женщинах, придёт от неосознанного сравнения с мамой.
Мамины руки постоянно в работе. Ловкие, маленькие, они всё умеют делать - умные. Порой кажется, что она и думает руками; всё успевает - всех накормить, обшить, обмыть, дом обиходить, за скотиной присмотреть. И приласкать меня.
Мама никогда не рассердится зря, не накричит попусту, если даже я что-нибудь не так сделаю. Скажет только, погладив по головке: "Серёнька ты мой!" И по тому, как она меня погладит - быстро или медленно, задержит на голове руку или нет, каким тоном скажет, я понимаю: что хорошо, а что плохо; что можно делать, а чего нельзя. И как же я потом стараюсь заслужить её одобрение, загладить в её глазах боль своей вины.
По-разному зовут маму люди: кто Марьей, Машей, Машенькой, а кто и Марьей Ефимовной. И всем она по нраву. У всех в деревне есть обидные и необидные прозвища, у моей мамы их нет. Она со всеми ровна, приветлива, всем старается сделать добро. В доме она главная работница, как кобыла Расправа в поле. Да и в поле мама - первая жнея, вязальщица снопов. На току, на гумне - самая расторопная молотильщица цепом.
Вера, глубокая искренняя вера двигала всеми её поступками. Бог для неё был как бы судья, но и одновременно надеждой на "спасение".
Я уже говорил о книге "Путь к спасению", доставшейся нам от прапрадеда Трофима Кузьмича. Книгу эту мама читала и перечитывала до самой смерти. В ней, я как-то полистал, лежали всевозможные тряпичные закладки и календарные листочки, среди них 14 января 1966 года, пятница. Не смог смотреть без волнения. Так ведь это же год её смерти! Малограмотная, что она могла вычитать в этой философской теологической книге? Как "спасаться"?
Мама, о каком ты думала спасении? Ты и при жизни для нас была святая!
ЧАСТЬ 2. МОИ КОРНИ.
НАЗАД к ОГЛАВЛЕНИЮ