Воскресенье, 02.02.2025, 18:48
Моя родина
Главная | Регистрация | Вход Приветствую Вас Гость | RSS
Меню сайта
Категории раздела
Паново и Пановцы [36]
Мои корни [11]
Рассказывается история появления Басовых в деревне Пановой и описываются предки Сергея Ивановича Басова
Раннее детство 1914-1921 [10]
Раннее детство, страшная травма головы - "Глумной"
Отрочество 1922-1924 годы [15]
Школа в Курилихе, недруг Мишка Пурусов, учёба и любовь.
Отрочество 1924-1926 годы [15]
Деревня Паново. Хождение по дну реки Чернухи, очередная любовь, запрет на образование
Палехская юность 1926-1927 годы [9]
Басов Сергей Иванович описывает свою учёбу в Палехской школе крестьянской молодёжи (ШКМ)
Палехская юность 1928-1929 годы [12]
Последние годы учёбы в Палехе. Конец НЭПа. Разорение
Девятый вал. 1929-1930 годы [23]
Разорение крестьянства и изгнание семьи Басовых из Панова
Иванова рать [17]
Жизнь и судьба семерых сыновей Ивана Григорьевича Басова
Статистика

Онлайн всего: 1
Гостей: 1
Пользователей: 0
Главная » Статьи » Пановский тракт » Раннее детство 1914-1921

page049

СЕРГЕЙ БАСОВ

ПАНОВСКИЙ ТРАКТ

-49-


 

1918 год. Ярославское восстание

Когда Чрезвычайка стала выгребать зерно и прочие продукты у крестьян, начались восстания. В июле 1918 года полыхнуло савинковское восстание по Ярославлю, Рыбинску, Мурому.
Ночью в доме Алёхи Квадратного Басова - замятня. Пришёл гостенёк, дружок по царской службице в 312 Сибирской дивизии Иван Николаевич Ляпин. Заперлись в горнице и пьют, четверть самогона на столе. Накурили - хоть картуз вешай, сизо и едко!
Ушёл Иван, и Алёха засобирался.
- Куда это ты на ночь глядя? - подступила к коротышке-мужу, буяну, бесстрашная Раида-жена. - Не пуш-шу!
Олёха, не оборачиваясь, боковым тычком кулака в шею сбил жену на пол, и тем всё дело испортил. Поднялся крик, плач, прибежала кока Анна Горбатая, детишки мал мала меньше. Олёха с топором в руке бегает по избе, рубит, что под руку попало.
- Не пуш-шу! - лезет прямо под топор Раида.
- Всё моё! Я наживал! - выкрикивал пьяный Олёха. - Не хочу Советской власти оставлять! Прощайте...!
Кока Анна сбегала напротив, к бабке Алёне.
- Дурачок ты, дурачок, Олёшка...! - подошла сзади бабка Алёна к сыну, потрогала за волосы, подергала небольно. - Ну, чё ты расходился? Детей перепужал. Вот вырастут уродами, будешь знать. Куда собрался-то? И со мной не попрощался.
- Маменька, не житье мне при этой бессовестной власти! - встал на колени перед матерью Олёха, в слезах исповедовался. - Не люблю я её, маменька! И она нас... не любит. Со света нас сживет. Бороться против нее надобеет нам всем! Не осилим сейчас, окрепнет - потом нас всех и сничтожит под корень!
- Кто это тебя мутит, дурашка мой? Не верь-ка ты никому. Власть эта наша, сынок. Ну, моя власть. Мы всю жизнь жили - бедовали о куске чёрствого хлеба. А ты же мой, как она посмеет тебя тронуть и за что? Ты не контрик, не поп, не купец. Какая это тебя дурная муха укусила? Успокойся, семью пожалей, вон у тебя их троица, сероглазых. Раскинь-ка умом - кому они без тебя нужны...?
Никому не верил Олёха Квадратный, всех подозревал. Матери родной и той только под большой клятвой на кресте и Евангелии, что та не скажет никому и никогда, до гробовой доски, вытаращив белесо-серые глазищи, поведал.
- На восстание, маменька, я ухожу ведь. Истребовали и меня, не позабыли моей службицы царю, кресту и престолу. Народ не хочет больше терпеть измыванья себе. На восстание поднимается народ. Хватит, понагляделись, наслушались побасенок про мировую революцию и счастливую жизнь для всех! Пулей, штыком, саблей, снарядом - вот чем теперь-ка настала пора...! А я не последним был стрелком в роте... Да я бы их, этих красножопиков... наложил бы, как снопов в ржаном поле...!
До поздней ночи прошептались мать с сыном. Уговаривала. Убеждала. Грозила тем же крестом, проклятием вечным материнским.
Не пустила...
 
На следующее утро встал Алёксей Григорьевич ранёшенько, трезво и основательно собрался и, сказав, что едут они с Иваном Ляпиным посмотреть дальние покосы у Покровского, ушёл. Вернулся он только через три недели, ночью постучал в окно. Ираида выглянула и обомлела: худой, оборванный, грязный, лицо закопчённое. И спрашивать ничего не стала, тихо-тихо открыла, нагрела воды, всю амуницию - в печку. И в полдень следующего дня Алексей Григорьевич уже сидел за столом в доме у старшего брата, и говорили они о покосах. Ходили слухи по деревне, что не только Алёха с Иваном покосы ездили проведать, а и Иван Уранов с мельником Иваном Шутиным. Но слухи и есть слухи. Ни один из трёх мужиков их не подтверждал, крепко они держали язык за зубами. И стали однодеревенцы считать, что никто из пановских в восстании участия не принимал. Только тётка Ираида с бабкой Алёной шептались, а Шурка подслушал. Ираида говорила, что Алёха во сне кричать стал: "Бомбы! Бомбы!" И не сводить ли его к Варваре-знахарке? А бабка Алёна посоветовала покропить его святой водой, но к Варваре вести отсоветовала - нельзя, сказала, чтобы ворожея с ним говорила, узнает, отчего это он кричит, может другим рассказать, тогда не сносить ему головы.
Бабы недоумевали, куда это Иван Ляпин делся. Жена его сказала, что с покосов уехал он на Урал, на заработки. Кто ж этому поверит? Как-то прознали, что именно он, Иван Ляпин, повёл отряд мелёшинцев (и пановцев?) в восставший Ярославль, но подтвердить этого никто не смог. А вернулся Иван Николаевич Ляпин в Паново только через четыре года.

1919 год. Между жизнью и смертью

Раннее деревенское утро, за окнами ещё темно, а керосиновую трёхлинейную лампу, подвешенную к матице, из экономии не зажигают. Я лежу на железной кровати в кухне, ногой качаю зыбку. У меня перевязана голова, она тяжёлая - не поднять. Сколько я так лежу, не помню, а фершал думать не велит. А то, говорит, голова разболится. Говорят, на меня падала оконная рама и стеклом голову порезала.
В зыбке маленький братик Колянка, в пелёнках. А другого меньшого братика, Вашку, из пелёнок вынули, и он лежит сейчас со мной рядышком, свернулся калачиком под лоскутным одеялом. Нас на кровати трое. Третья - сестрёнка Манька, на два года меня старше. Ей бы качать зыбку с маленьким Колянкой, но бабка велела мне. Манька маме помогает коров поить. Все должны помогать отцу и матери в хозяйстве. Вон Арканька уже пашет с отцом, ему восемь лет, он - большой. А я ничего не делаю, только лежу все дни, даром ем хлеб.
Вашка Брюхан разметался на красной наволочке. Манька чмокает губами во сне, улыбается - что-то ей снится. Я качаю, нога на весу. Скрипит с протяжным железным стоном витая пружина зыбки, полощется серенькое ситцевое покрывало. От постели пахнет застарелой мочой.
Бабка Алёна гремит чугунками и ухватами у печки, варит картошку. Пламя русской печи освещает её крупное доброе лицо, иссечённое редкими, но глубокими морщинами, всю её маленькую деятельную фигурку. Она в ситцевом простеньком платье, чёрном фартуке, в валяных бахилах, вырезанных из стареньких валенок. Чугуны двухведёрные, тяжёлые. Как только она с ними справляется? А помочь некому. За столом десятеро с ложкой, а работать - всего пять. Старшие братики: Саша, Миша-крёстный, и Лида-крёстная, - все в ученьи, в гимназии.
С пола дует холодом, из одной двери - в другую, что напротив. И тараканы стрекочут под шпалерами на бревенчатых стенах. Бегают наперегонки, как рысаки. Мне страшно в темноте, и я потихоньку зову:
- Бабка…! Бабка Алёна…! Бабулишна…!
- Ась? Чего тебе, Серёнька? - наклоняется она надо мной, тёплая, пропахшая дымом и тестом. - Головка не болит? Не кружится? - выспрашивает она и гладит меня по лицу сухонькими скрюченными пальцами. В отрывистой манере говорить - нежность и доброта. Хотя мы и не в Басовых, не голубоглазые и светловолосые, а в Барановых - смуглые и черноволосые, как цыгане из табора, бабка всё равно нас любит. У дяди Лёши, младшего её сына, дети и светлы и голубоглазы, а она их меньше любит. И мы бабку любим. У неё папашины глаза, голубые, треугольниками, простенькие - насквозь видно.
- Страшно мне… темно. Зажги лампу, - прошу я.
- Не велено. Отец заругается. Карасин ноне дорогой, - говорит со вздохом бабка Алёна и колеблется отказать.
Бабка Алёна никогда нам ни в чём не отказывает. Напечёт бабка пирожков с капустой, картошкой, морковью. Станем клянчить: "Бабка, дай!" Всё раздаст. Сядут за стол, мама хватится пирогов, а сковороды пусты. Мама бабку укоряет: "Какая ты, право, маменька! Всё раздала, ничего не жалеешь. Балуешь ты детей!"
- А карасин в городе добывают, - говорит мне бабка. - А ноне там не до карасинов - революцию делают. Ну, полежи, отдохни. Спит младенец-то, укачался.
Бабка уходит к своей жаркой печи. Языки красноватого пламени освещают её лицо, она жмурится.
- Бабка, где мама? - снова зову я. Она не откликается, и я начинаю хныкать. Сильно реветь мне нельзя - голова разболится, а потом - кружение в глазах и рвота.
- Мать корову в стадо выгоняет, аль не слышишь? - от печи вразумляет меня бабка. - Пастух вон прошёл, кнутом щёлкает, коровушек подгоняет. Пастушонок в рог протрубил. Сейчас мимо нашего дома погонят стадо. Чай, и травы-то на Опарихе нету. Всё вокруг ископычено, одни кочки на болоте у Чернухи.
Я молчу, и бабка молчит. А в окнах - предрассветная синь. Вот-вот взойдёт солнце, и я сяду у окна, стану смотреть на Илюхи Лопатина двор под соломой, в проулке.
- Бабка, тараканы! - в страхе кричу я.
- Тараканов не бойся, они - к богатству, - наставительно говорит бабка. - Где много тараканов, там много хлебов, жить сытнее. Вон отец специально привёз из Холуя чёрных тараканов на разживу. Это они, лешаки, бегают за рыжими тараканами. Война промеж их. Я счас, только вот чугуны переставлю - и к тебе приду.
Бабка сноровисто работает, катает чугунки ухватом на катке, гремит на печном поду. Мне бы к огню, я люблю смотреть на него.
- Дай-кось я покачаю Колянку, - подсаживается ко мне на краешек кровати бабка Алёна. - Хочешь сказку про царя Салтана?
- Хочу. Только не страшную. Страшных я боюсь.
- В некотором царстве, в тридесятом государстве, жил-был царь Салтан, мучитель христиан…, - начинает бабка знакомую мне сказку.
Я слушаю и не слушаю. С улицы доносятся хлопки пастушьих кнутов, мычанье коров, блеянье овец. Пастух Ося - у наших окон. Мама его упрашивает:
- Ося, погляди за нашей Пестрянкой. Вот тут-ко я тебе кое-что припасла. А ты уж попригляди, как бы не надломил её мирской бык Петрила. Сам понимаешь… Куда мы без коровы с такой ротастой оравой?
И думаю я: скорее бы мне вырасти да прогнать царя Салтана. Привезти бабке из города бочку карасина. И защитить Пестрянку от быка Петрилы. В окнах малиновая заря. Я засыпаю…
 
Три года, проведённые в постели, наедине с самим собой, своими мыслями, наложили отпечаток на мой характер, породили склонность к замкнутости. Медленно шло моё возвращение в оставленный "до рамы" детский мир. Частые головокружения, боли, на голове незаживающая рана-зарубка в ладонь длиной. Иногда в глазах всё переворачивалось, и я вместе с кроватью, "взлетал" и "парил" в воздухе над людьми, над домами. Это долго ещё будет сопутствовать мне, как и кличка "Глумной". А всеобщие мальчишеские насмешки и издевательства над беззащитным станут вскоре причиной рождения ещё одной черты в моём характере - особой ответной драчливости, когда человек впадает в раж и теряет власть над своими поступками.
Лежал я на кухне. Мимо шныряли домашние, и каждый из братиков и сестричек, проходя мимо, приподнимал одеяло, чтобы посмотреть, жив ли я, моргаю ли глазами. Я был очень плох, и казалось, что вот-вот умру.
Из кухни мою постель и меня вынесли в чулан под парадную лестницу - во тьму, плесень и хлам.
- Там ему будет спокойнее, - оправдывался перед семейными отец, - Там шума нет, и никто его трогать не будет.
Временами за работой в поле, меня и вовсе забывали в чулане. Ждали, скоро ли я умру.
Толстушка Маруська откроет дверь чулана, спросит в темноту:
- Серёнька, ты ещё жив? Не помер?
- Пить дай. Зажги свечу.
- Как бы не так, зажги! Ещё дом сгорит.
Маруська зажигала фонарь "летучую мышь", подавала кружку ледяной - зубы ломило от холода - воды.
- А есть хочешь?
- Хочу. Только не мясного, с него меня тошнит.
- А все говорят, что ты скоро помрёшь, - ворковала простодушная Маруська. - Ты не хочешь умирать?
Мне становилось плохо. Маруська бежала во двор к матери:
- Мама! Бабка! Скореича! Серёнька помирает, глаза закатил…
 
Однажды материнское терпение кончилось и, всегда такая молчаливая, начала она корить мужа:
- Что ты его в чулан-то, как котёнка дохлого?! Не любишь больного - и не люби, коли уж так. А издеваться над живым человеком не дам! Если нет ему места в доме среди живых и здоровых - и я лягу с малыми детьми с ним рядом, в чулане. Хорони нас всех разом! - разражалась она слезами, приговаривая: - Рази он виноват, что его изувечило? Заживо гниёт который год. И никакой помощи - работа и работа. Хоть бы увёз вон в Палех, в больницу, да докторам показал. Может, найдётся какое лекарство…
К маме подключалась бабка Алёна.
Иван Григорьевич крякал от неудовольствия, сморкался, нервничал. Укоры жены и матери были для него обидными, считал, что не заслужил их. Он ли не живёт семьёй, не любит детей? Не ради ли них он старается, жилы вытягивает из себя на полевой работушке? Что он поделает, если увечный сын для него, как великий грех на душе - без прощения?
 
Трудно теперь, будучи взрослым, перевоплотиться в пятилетнего ребёнка и из него выдать на гора в наше сегодня верное суждение. Ни доказать, ни опровергнуть того, что я сейчас думаю, я не могу. Но я должен сказать, что остался я в живых только потому, что этого пламенно хотела моя мама, но не… отец.
Со стороны отца действовала даже не простая ненависть, а именно крестьянская жестокость. Она требует от каждого члена семьи труда, каждый должен что-то делать, оправдывая свой кусок хлеба, вносить свою лепту в семейное благополучие. А какой спрос с дурачка? Но поить-то и кормить его надо наравне с другими. Пусть уж лучше Бог его приберёт, так будет лучше для семьи и для самого страдальца.
Молча шептал вечерами молитвы Иван Григорьевич, стоя перед иконостасом в кухне. Надеялся мужик разжалобить и обмануть Бога: "Ты - Бог, Тебе можно всех жалеть. Тебе ничего не стоит быть хорошим для любого и каждого - убытка не потерпишь. А я - хлебопашец, мужик, трудом живу. Что же я теперь всю жизнь до старости и должон его, дурачка, кормить и поить…?" И чувствуя, сколь греховны его обращения к Богу, и от жалости к самому себе, вынужденному так молить Бога, Иван Григорьевич, стоя на коленях, плакал. Со стороны домашние принимали его слёзы за искреннюю веру…
 
Меня переложили на самое почётное место - наверх, в отцову светлую и тёплую спальню, задаривали анисовыми яблоками. Такие же анисовые яблоки в своё время давали и слепому деду Григорию Буяну, когда он лежал в состоянии "вот-вот умрёт". Такими же яблоками угощали потом и коку Дуню, тоже слепую, доживавшую век свой на той же деревянной кровати, на которой умер и дед. Так что не радовало меня почётное место и эти яблоки, что дают людям не иначе, как перед их смертью.
Беда моя была в том, что даже при всём своём отвращении к анисовым яблокам, я не то чтобы не хотел, я не понимал, что такое смерть, как она приходит и уходит.
Никогда не упрекнул я потом отца, помня только одно хорошее, что он для меня сделал. Но почему же я никогда не встал перед матерью на колени, не поклонился ей, как великой чудеснице, сотворившей меня и всех нас, братьев и сестёр Басовых, таких похожих в чём-то один на другого в мелочах и таких непохожих в чём-то большом и главном? Почему не признался ей, что чту и люблю её, как никого на свете?
 
 
ЧАСТЬ 3.   РАННЕЕ ДЕТСТВО.   1914-1921 ГОДЫ  
Стр.49 из:   45  46  47  48  49  50  51  52  53  54  ;  Читать дальше 
 
НАЗАД к ОГЛАВЛЕНИЮ 

 

 

Категория: Раннее детство 1914-1921 | Добавил: helenbass-1946 (27.02.2016)
Просмотров: 397 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
avatar
Вход на сайт
Поиск
Друзья сайта
  • Официальный блог
  • Сообщество uCoz
  • FAQ по системе
  • Инструкции для uCoz
  • Copyright HelenBass © 2025
    uCoz