|
СЕРГЕЙ БАСОВ
|
ПАНОВСКИЙ ТРАКТ
|
-48-
|
1917 год, осень. Рама
Я рано покинул зыбку. В девять месяцев выпал из неё на кровать и пришагал на своих двоих на кухню к бабке Алёне. Это было столь неожиданно, что бабка только ахнула. А потом место моё в зыбке занял пятый братик - Ванюшка-Вашка. И на Вашку мама перенесла свои заботы. Но мне всё равно казалось, что с первых моих дней мама подметила, что я - ребёнок любопытный, всё меня интересует, и ей это нравилось. Была у нас с мамой какая-то внутренняя связь, мы обменивались с ней взглядами, улыбками, восклицаниями, понятными только нам двоим.
В крестьянстве детей не воспитывают, их "кормят" и "ростят". Встал ребёнок на ноги и начинается у него самостоятельная бурная жизнь. Опасно!
Осенью, перед заморозками было. Семейные: отец, мама, тётя Надя, 13-летний Шура, 12-летняя Лида, словом, всё взрослое народонаселение басовского дома вставляло зимние рамы в окна. А окон этих было у нас много, все занумерованы, чтобы знать, какую раму в какое окно вставлять.
У папаши правило: какое бы дело ни делалось по дому ли, в поле ли, на гумне - в нём должны принимать участие все, от мала до велика. Шурка с Лидой носили рамы из чулана. Мама с тихой и рассеянной Надей протирали стёкла окон. Десятилетний Мишка раскладывал на подоконники кирпичи, обёрнутые газетой и стаканы, в которые сам папаша наливал кислоту. Папаша же прикладывал раму, запечатывал ею окно и прибивал гвоздями, чтобы она не вывалилась. После этого мама с Лидушкой заклеивали окна.
Я всем мешал и своими "почему", и тем, что крутился под ногами. Мне не отвечали, и я тогда приставал к самой доброй в доме, тёте Наде.
Домашние, не докончив работу, ушли в кухню обедать. Все за столом сидят, одного Серёжки нет. Бегает черноголовый по лавкам в передней комнате.
- Серёнька, айда обедать - отец ругается! - кричит бабка Алёна в переднюю.
- Бабка, гляди, как я! - кричу я и, подбежав к очередному окну, усаживаюсь на лоточек рамы, болтаю ногами.
- Айда, айда, отец сейчас белый хлеб крошит в молоко. Хочешь?
- Хочу! Я сичас, бабка! - сажусь я на самое крайнее окно.
Рама вдруг качнулась и накрыла меня. Звон разбитых стёкол, рёв.
- Иван! Маша! Серёньку убило! - закричала бабка.
Я лежал весь в крови, в голове торчали стёкла. Папаша растерянно бегал вокруг.
- Да как это? Да что за напасть такая?
Мама отстранила его, смело вынула меня из-под рамы, вытащила стёкла из раны на голове.
- Йоду, быстро! Иван, йоду!
Принесли бутылку йоду.
- Лей на рану! - распоряжалась мать.
Я не подавал признаков жизни.
- На всё воля Божья, Маша, - сказал папаша на всякий случай, если роковое подтвердится. - Бог дал, Бог и взял.
- Да ты что - отпеваешь живого?! - рассвирепела мать. - Неси в Курилиху к фершалу!
- Неси, неси, сынок, - сказала бабка Алёна. Не было в её словах осуждения сыну. Мало ли что со страху сказанёт человек. Подумалось ей: "А сношенька себя показала. Барановский характер. Семнадцать лет прожила молчком, а тут - нате вам, прочкнулась. Как она на мужа-то, на своего владыку, цыкнула. Ну, может, так и надо при слабаках-муженьках…?"
Отец взял меня на руки и понёс в Курилиху. По бульварам Большой дороги до Курилихи ровно верста. Врачи на всю округу только в волости, в Варееве. Иван Григорьевич ступал осторожно, боясь посмотреть в личико сына. Может, мёртвого несёт - неотступная шла с ним мысль. Однако донёс живого.
Фельдшер выстриг волосы на моей голове. Освободил на темени рану от осколков стекла, косую, в три вершка длиной, забинтовал. Я мелко-мелко вздрагивал, как от холода, чёрные глаза были открыты и бессмысленны.
- Твоё счастье, Григорьич, если выживет, - говорил очкастый, длинноволосый и небритый фельдшер Сизый Нос. - Большая потеря крови. Шоковое состояние. А и выживет, навряд ли останется нормальным. С уверенностью сказать нельзя, но как бы мозг не задело. Обратись к докторам в Шую.
Осень в деревне время горячее: заняты и люди, и лошади. Везти в уездную больницу, сорок пять вёрст трясти по ухабам тракта? Довезёшь ли? Басовы положились на Бога. Авось, выживет малец, тогда будет видно, что делать. Ну, а не выживет - что поделаешь, такова судьба. Вон их сколько лобанов-мальчишек бегает по дому: одним больше, одним меньше… Только бы не дал Бог остаться дурачком, как Олёха Зимёнковский. Тот ходит по деревням, грязь ногами месит и приговаривает, божий человек: "Я лошадка! Иго-го-о!"
Недели через две стало ясно, что я не умру, прямая опасность миновала. В дальнейшем положились на фершала по прозванью Сизый Нос, да всё на того же Бога. Состояние моё было хуже некуда: я никого не узнавал. Деревенские бабки-шептуньи, канунницы, во главе со знахаркой тёткой Варварой приговорили "доживать век Серёньке Басову божьим человеком", а, попросту, - дурачком.
Рана постоянно гноилась, при перевязках кровоточила. Бинты к ране прикипали, когда снимали их, я от страшной боли терял сознание.
Бабка Алёна Бога молила: "Было бы лучше, если бы смертынька прибрала несчастного Серёньку". Тяготил я всех, отрывал от дел, требовал ухода и забот.
Крестьянство в извечной борьбе за кусок хлеба, которая порождает расчётливость и бережливую хозяйственность, рачительность, приобретало и отвратительнейшее свойство души - жестокость.
Меня не лечили. Слёзы мамы врачевали скорее душу, чем тело.
- Не убивайся, Марьюшка, - успокаивали маму бабы. - Чего уж так-то? Себя пожалей. Семеро вон их у тебя, целая орава. Для них себя пожалей. Примирись ты со своим Серёнькой. Прими наказание, посланное Господом. Пусть будет Серёнька юродивым, лишь бы был жив. В семье не без потерь. Остальных-то сбереги. Ваньку годовалого всё от груди отнять не можешь. А ведь восьмым уже ходишь. И куда ты их столько таскаешь…?
- Ой, бабоньки, не перенесу! - голосила мать. - Крови-то сколько вытекло! Чай, как ему, родненькому, больно-то! Ровно секирой рубануло. Лучше бы на меня рама упала, за него бы отстрадалась…!
И поплыла моя жизнь, как в болотном тумане над Чернухой.
1917 год. Революция
- Маменька! Маша! Свобода! Дети, свобода! - с криком вбежал отец, ездивший в волость.
Февральский холод парами клубился, полз по полу от неприкрытой двери.
- Дверь-то прикрой, Ваня, выстудишь избу, - сказала мама, привыкшая ко всему.
Отцу не до дверей, он выхватывает из кармана полушубка свёрнутую газету и тут же начинает читать.
- Тулуп-то хоть сними, - говорит мама, и в голосе её забота. В семье стало больше еще на одного парнишку. Годовалый Ванюшка-Вашка страдает животиком. Что не поест - всё поносом. Брюхо вспучило, и головёнка какая-то непомерно большая - никак, карлик вырастет.
Отец сбрасывает с плеч дублёный тулуп прямо на пол.
- Что ж ты так, торопыга… - сетует мама и поднимает тулуп.
Отец садится в кухне за стол, созывает всю семью и начинает читать манифест об отречении царя Николая Второго от престола. Все сидят и слушают: бабка Алёна вся в чёрном, как в трауре: мама с годовалым головастым Вашкой на руках; детишки: десятилетний, из детей самый старший теперь Мишатка, сутулящийся короткошеий семилеток Арканька, пятилетняя тихая Манька, шустрый непоседливый трёхлетний Серёнька. Старшие Александр и Лидия в учении в Шуйской гимназии - и это непреходящая материнская тревога. Как они там одни-то? Ведь ещё дети малые, подумаешь, Шурке - 13 лет, а Лидке - 12. По осени отец свёл им корову туда, сена купил.
Входят один за другим мужики и бабы послушать новости.
- А кого же, сынок, теперьча царём-то над нами? - сокрушается бабка Алёна.
- Побоку царей, маменька! Сами теперь будем управляться - народ! - распалился, жестикулирует отец. Из глаз вышибло слезу, и он рукавом рубахи вытирает глаза. - Республика! Парламент! И никаких монархий!
- Григорьич, а как там насчёт войны сказано? - просит от порога Ефим Фёдорович Полушин из Малого Панова, пришедший с фронта в отпуск по ранению.
- А чё ёму война! - подколол хозяина дома просмешник Иван Николаич Куклин, мужик из самых что ни на есть бедных. - Григорьич - белобилетник, ёму всё одно.
- Не перебивай, Миколаич, - подал голос Ваня Гараня, мужик-великан из породы Полушиных, знаменитой Платониды отросток.
- Что сказано про войну - воевать или кончать? - переспросил Ефим Фёдорович и переставил поудобнее раненую ногу.
- Про войну… А про войну, мужики, сказано: до победы, - в растерянности развёл руками Иван Григорьевич, он был сконфужен. - Наверно, будет другой манифест насчёт войны. Раз царь начинал, а теперь царю по шапке, то…
- Свобода. Республика. А кровопролитие, значит, по-прежнему? - сказал Ефим, поднимаясь с лавки. - Тогда плевать нам на такое "народовластие".
Всю весну народ ждал вестей из Петрограда. В апреле приехал из-за границы вождь большевиков Ленин и объявил, что мало свергнуть царя, надо и весь царский строй - под корень. На смену-де Февральской буржуазно-демократической революции придёт Революция Социалистическая. Мир - хижинам, война - дворцам!
В июле по Петрограду ловили Ленина. А в конце октября громыхнуло на всю Россию: Зимний взят штурмом! Временное правительство арестовано. В Смольном - Совет Рабочих, Солдатских и Крестьянских депутатов.
- Ну, теперь начнёт полыхать! - говорил за столом Иван Григорьевич, откладывая газету. - В феврале царя сшибли с престола - туда ему и дорога! Революция верховым огнём пошла. Дойдёт скоро, надо ждать, и до низа - до деревни. Конечно, деревня - это сырые дрова, займётся не сразу. Мужик осторожен. Многие пробовали его зажигать - не вышло. Как-то у большевиков получится? Ну, помещиков у нас, слава Богу, нет. А земля и так вся наша, нашего общества. Другой взять неоткуда. Не сносить же леса. Большевики социализм хотят построить. Союз мужика-хлебороба и рабочего-пролетария. Не случилось бы осечки. Мужику какой-то другой, неизвестной, жизни не надо. Рабочие пусть у себя другую жизнь строят, а нам - какая крайность? Деды, прадеды жили на земле, государство кормили. Что тут менять?
- Ну вот, царя сверзили, урядника прогнали, - вступила бабка Алёна. - Карасину нет. Чего твои большаки думают? Кого в цари хотят?
- Не будет больше на Руси царей, мама. Ни царей, ни князей с помещиками. Отцаревались. Свобода, равенство, братство! Народ сам собой станет управлять. Обещают народовластие.
- Конечно, ты - учёный человек, - говорила бабка. - Вон, ты пятиклассную школу да Ремесленное кончал, а я тёмная, неграмотная баба. Застала крепость, барщину. Ну, однако, скажу я тебе, сынок. Во всяком деле должон быть старший. В семье - отец, в деревне - бурмистр, староста, в волости - урядник, в губернии - губернатор, в государстве - царь. Не царь, так кто-то взамен его, но старший! Россия держится народом, вера - Богом, государство - царём. Без веры да без начальника - нет России. Так исстари велось, такого и сейчас не миновать…
ЧАСТЬ 3. РАННЕЕ ДЕТСТВО. 1914-1921 ГОДЫ
НАЗАД к ОГЛАВЛЕНИЮ